Кафка голодарь анализ. Франц кафка - голодарь

Примечательно, что этот рассказ один из шести произведений, которые Кафка не приговаривал к уничтожению в своем Завещании 1922 года.
Второй вариант перевода названия новеллы звучит более возвышенно: «Мастер пост-арта». Этот рассказ Кафки о человеке, который посвятил свою жизнь искусству голодания. Вначале Голодарь пользуется большим успехом, потом его искусство становится никому не нужно, в конце жизни он терпит полное фиаско, а затем… конечно, умирает. Таков простой сюжет этой новеллы.
Если бы автором этого рассказа был кто-то другой, а не Кафка, то нам, возможно, удалось бы пройти мимо его скрытого содержания. Но каждого автора мы читаем согласно определенным установкам, исходящим из нашего понимания его личности. Кафка – человек-притча, от него всегда ждешь иных смыслов, нежели буквальный. Так обстоит дело и с рассказом «Голодарь».
Можно предположить, что, рассказывая историю об искусстве голодания, Кафка в виде притчи говорит нам о судьбе человека искусства, не исключено, что он пишет даже о себе.
В новелле героя Кафки принуждают прекратить голодание после сорока дней изнурительного голода, хотя сам голодарь хочет продолжать чтобы «превзойти самого себя, ибо он чувствовал, что его искусство голодать непостижимо, а способность к этому безгранична». Достаточно заменить слово «голодать» на слово «писать» и мы догадаемся, что речь идет о самом Кафке.
Последний диалог в рассказе только подтверждает нашу догадку.
Голодарь умирает, а на его место в клетке (клетка – это тоже кафкианский символ) впускают молодую пантеру: «благородное тело зверя, в избытке наделенное жизненной силой».
Кафка умирает, а вера в жизнь и радость бытия передается нам как бесценный дар.

Ответили: 5


22/01/2011 15:34


22/01/2011 17:48


23/01/2011 00:53


23/01/2011 12:57


23/01/2011 23:58


Документы по теме

КАФКА

«Есть книги, которые меня очаровали: например, Кафка. Его я читал и перечитывал много, и, пожалуй, ценю больше других» - Федерико Феллини «Однажды я прочитал «Превращение» Кафки. Черт побери, сказал я себе, да ведь так рассказывала моя бабка. Выходит можно писать и так,…

Под впечатлением от рассказов Кафки

Не встречал до этого литературу, кроме философской, которая заставляла бы меня так вчитываться. Энигматические рассказы Кафки, как лабиринт, из которого ты, лабораторная крыса, пытаешься выйти. Многозначность, чрезвычайно сложно уловимый неомифологизм произведений …

Новеллы и притчи (Ф. Кафка)

Попадая в мир воображения Франца Кафки, испытываешь множество самых разнообразных ощущений. Местами писатель играет с твоим воображением, и ты чувствуешь себя едва ли не во плоти какого-нибудь животного или фантастического существа. Местами тебя заставляют задуматься …

Ф.Кафка. "Замок"

Ну.Это первый мой пост в это сообщество. Прочитала Кафку. Знаете, удивляюсь, почему так все любят, а также любят упоминать этого писателя. Не сочтите меня глупой, но что можно вынести из данного творения? 1. Сюжет - некий К. прибывает в Деревню, которая целиком и полностью …

Добрый день, не могли бы вы мне посоветовать те произведения, с которых стоило бы начать изучение творчества Франца Кафки.

«Голодарь» - самая истинная, проникновенная, благоуханная вещь этого мечтательного и добродетельного человека, который к тому же стал непостижимым мастером и повелителем царства немецкого языка» - писал Г.Гессе в своей книге «Письма по кругу» о рассказе «Голодарь» Франса Кафки.
Гессе называет произведение Кафки «одним из самых прекрасных и трогательных сочинений Кафки, эфирное, как мечта, точное, как логарифм».
Макс Фрай писал в своей статье «Голодание по Кафке»: «…Блестящая и лаконичная метафора Кафки, помимо прочего, как нельзя лучше описывает читательский голод (зачастую неосознанный). Можно прожить долгую жизнь и умереть, так и не пристрастившись к чтению - просто потому, что так и не нашлось «еды по вкусу» - просто на глаза вовремя не попалась...»
Сборник «Голодарь» был опубликован в 1924 году, после смерти автора, а написан в 1922 году. В него вошли четыре рассказа: «Первое горе» (1921), «Голодарь» (1922), «Маленькая женщина» (1923) и «Певица Жозефина, или мышиный народ» (1923-1924).
«Голодарь» - это рассказ – исповедь, повествующий о человеке, который занят весьма необычайным видом искусства голодания. Искусство голодания сопоставляется с любым видом искусства. Голодарь хочет, чтобы восхищались им и его искусством, но в итоге не получает признания. В искусстве также меняются взгляды и предпочтения, в результате чего писатели, художники, которые не пытаются внести что-то новое в свое творчество, терпят крах.
В произведении важную роль играет символика.
40 дней голодания – по христианским обычаям душа человека на сороковой день мытарств после смерти тела окончательно, до Страшного Суда, определяется или в рай, или в ад.
Пантера – «благородное тело зверя, в избытке наделенное жизненной силой»
Клетка – ловушка.
Символом здесь выступает и большой цирк, где Голодарь пытается найти единомышленников, но в итоге терпит поражение.
Мне понравился этот рассказ своей правдивостью. Действительно, многие писатели не находят своего читателя, как и голодарь не находит своей пищи. Сам Голодарь говорит в финале рассказа: «Если бы я нашел такую пищу, поверь, я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты, как все другие». В этой фразе голодарь говорит о том, что если бы он смог бы найти людей, которые бы поняли его искусство, то этого бы было бы достаточно для того, чтобы он почувствовал себя счастливым. Сам же Кафка при жизни не получил признания.
Произведения писателя критики рассматривают как определённый «код» человеческих отношений, как своеобразную модель жизни, действующую для всех форм и видов социального бытия, а самого писателя - как песнопевца отчуждённости, мифотворца, который навсегда закрепил в плодах своего воображения вечные черты нашего мира. Это мир дисгармонии человеческого существования.
По слова А. Карельского «истоки этой дисгармонии писатель видит в разрозненности людей, невозможности для них победить взаимную отчуждённость, которая оказывается сильнее всего - родственных связей, любви, дружбы».
В произведениях Франса Кафки не существует связи между человеком и миром. Мир враждебный человеку, в нём господствует зло и власть его безгранична. Всепроницаемая сила разъединяет людей, вытравляет в человеке чувство сопереживания, любви к ближнему и само желание помочь ему, пойти навстречу. Человек в мире Кафки - существо страдающее, оно незащищенное, слабое, обессиленное. Зло в облике судьбы, фатума повсюду подстерегает его.
Свои мысли писатель подтверждает не столько психологией персонажей, ибо характеры его героев психологически скудны, сколько самой ситуацией, положением, в которое они попадают.

Список использованной литературы.
1. Гессе Г. Франс Кафка// Гессе Г. Письма по кругу. М., 1987.
2. Макс Фрай. Голодание по Кафке. 1993.
3. Карельский А. Лекция о творчестве Франца Кафки.// Зарубежная литература. 1995. №8.

Отзыв, бессмысленный почти абсолютно, большая редкость в лаборатории фантастики. Текст, написанный 16 января 2010 г. именно этим (бессмысленностью) и ценен. Причём тут эксгибиционизм, при чём апории элеатов, совершенно не понятно. Автор отзыва, пытаясь блеснуть эрудицией, блеснул лишь плохой памятью, неверно написав название философской школы. Но Кафку он превзошёл - только это и можно сказать о его отзыве с уверенностью.

Попытаюсь объяснить, почему моя оценка противоположна оценке предыдущего отзывиста.

На первую поездку А затратил 10 минут, и столько же на обратный путь. На следующий день А вышел из дома утром, а приехал к Б только вечером. Интереснейшее замечание Автора - по мнению А все привходящие обстоятельства (речь идёт о дорожных событиях) двух поездок были одинаковы. Как можно объяснить, что вчера путь занял минуты, а на другой день часы? Можно это сделать по разному. Ударился головой в автобусе, но не сильно, а на следующий день об то же самое место, но получил сотрясение мозга и попал в больницу, где провёл несколько часов. Другой вариант. В связи с каким-то дорожным инцидентом был приглашён в полицейский участок в качестве свидетеля, но договорился с полицией, что ему пришлют повестку; на другой день при таком же случае отвертеться не удалось. Кафка даёт простор читательскому воображению.

Но не всегда. Перемещения своих героев он описывает точно. Даже сама система обозначений, эти А, Б, Х, наводят на мысль о некотором математическом уклоне в рассказике. Когда А не появился у Б в назначенное время, Б не вытерпел и поехал к А. Последний, добравшись до дома Б во второй половине дня и не застав его, бросился обратно к себе (сделал глупость). На этот раз он доехал очень быстро («в одно мгновение») и узнал, «что Б также заявился почти сразу после того, как А вышел из дому». Поскольку А вышел из дома более десяти часов назад, а Б его ждал у себя, постольку приезд Б в дом А «почти сразу после...» событие невозможное по определению.

Кафка упоминает даже о встрече А и Б в ходе этих перемещений, при которой А заявил Б, что он (А) «очень торопится». Торопился он именно на встречу с Б. У А явно, что-то с головой, но, как только что показано, этой встречи не могло быть. А дальше действительно происходят события теоретически возможные и вполне в духе Кафки. Это тот момент, когда герои рассказа не смогли встретиться на тёмной (а как же иначе?) лестнице.

Нашедший в себе силы внимательно прочитать написанное выше, поймёт, за что снижена оценка - за то, что Автор, пытаясь изобразить путаницу (вот уж чёрт попутал, так попутал!), сам запутался в броуновском движении своих героев, заблудился в трёх соснах (даже в двух), а это непростительно, тем более в таком коротком произведении. Кафка - иллюзионист, а этих господ периодически следует разоблачать.

За последние десятилетия интерес к искусству голодания заметно упал. Если раньше можно было нажить большие деньги, показывая публике голодаря, то в наши дни это просто немыслимо.

То были другие времена. Тогда, бывало, в городе только и разговоров, что о голодаре, и чем дольше он голодал, тем больше народу стекалось к его клетке; каждый стремился хоть раз в день взглянуть на мастера голода, а к концу голодовки некоторые зрители с утра до вечера простаивали перед клеткой. Его показывали даже ночью – для вящего эффекта при свете факелов. В хорошую погоду клетку выносили на улицу – тут ее первым делом окружала детвора. Ведь для взрослых голодарь был чаще всего только забавой, в которой они участвовали, отдавая дань моде; а вот дети смотрели на него во все глаза, разинув рот, взявшись за руки от страха: перед ними на соломенной подстилке – он отказался даже от кресла – сидел бледный человек в черном трико, у которого можно было пересчитать все ребра; изредка он вежливо кивал публике, с натянутой улыбкой отвечал на вопросы или же просовывал между прутьями клетки руку, чтобы люди могли пощупать ее и удостовериться в его худобе, но потом снова уходил в себя, равнодушный и глухой ко всему, даже к столь важному для него бою часов, единственному украшению его клетки; невидящим взором смотрел он перед собой, слегка прикрыв глаза, и только изредка подносил ко рту крошечный стаканчик с водой, чтобы смочить губы.

Кроме непрестанно сменявшихся зрителей с него круглые сутки не спускали глаз особые сторожа, назначенные самой публикой. Как ни удивительно, но чаще всего это оказывались мясники. Они несли караул по трое, денно и нощно следя за тем, чтобы голодарь как-нибудь украдкой не принял пищи. Но это была чистейшая формальность, придуманная для успокоения масс, ибо посвященные знали, что голодарь ни за что, ни при каких обстоятельствах, даже под пыткой, не взял бы в рот и крошки, – этого не допускала честь его искусства.

Правда, далеко не все сторожа способны были понять это; случалось, что ночной караул нес службу нерадиво; караульщики нарочно устраивались в дальнем углу зала и резались в карты, с явным намерением позволить голодарю немного подкрепиться: они не сомневались в том что где-нибудь в тайнике у него припасена еда. Никто не причинял голодарю таких мук, как эти снисходительные сторожа; они приводили его в уныние, и голодовка превращалась для него в сущую пытку. Иногда, преодолев слабость, он пел для них, – пел, пока хватало сил, чтобы доказать этим людям, сколь несправедливы их подозрения. Но от пения было мало проку: караульщики лишь удивлялись тому, с какой ловкостью голодарь ухитряется петь и есть в одно и то же время. Куда больше по душе ему были другие сторожа – те, что усаживались у самой его клетки и, не довольствуясь тусклым освещением зала в ночное время, наводили на него карманные фонарики, которыми их снабдил импресарио. Резкий свет не раздражал его, спать он все равно не мог, а в легкое забытье впадал при любом освещении и в любой час, даже в переполненном шумном зале. С такими сторожами он готов был всю ночь не смыкать глаз, готов был шутить с ними, рассказывать им случаи из своей кочевой жизни и слушать их рассказы – и все это только для того, чтобы они не заснули, чтобы они поняли, что в клетке у него нет ничего съестного и что голодает он так, как не сумел бы ни один из них. Но по-настоящему счастлив он бывал, когда наступало утро и караульщикам приносили, за его счет, обильный, сытный завтрак: они набрасывались на еду с жадностью здоровых мужчин, проведших тяжелую, бессонную ночь. Правда, находились люди, которые усматривали в угощении сторожей недопустимый подкуп, но это было уж слишком. Когда их спрашивали, желают ли они сами всю ночь нести караул из одной любви к искусству, не рассчитывая на завтрак, они хмурились, но все же оставались при своих подозрениях.

Надо сказать, что такого рода подозрения были неизбежны. Ни один человек не мог бессменно караулить голодаря в течение всей голодовки, а значит, ни один человек не мог на собственном опыте убедиться, что он и в самом деле голодает непрерывно и неукоснительно. Знать это наверное мог только голодарь, только он сам и мог быть единственным удовлетворенным свидетелем голодовки. Но он – совсем по другой причине – никогда не испытывал удовлетворения и, быть может, вовсе не от голода исхудал он так сильно, что некоторые, не вынося его вида, не могли присутствовать на представлениях, хотя весьма об этом сожалели: скорее, он исхудал от недовольства собой. Только он один знал – чего не ведали даже посвященные, – как в сущности легко голодать. На свете нет ничего легче, И он говорил об этом совершенно открыто, но ему никто не верил, – и в лучшем случае его слова объясняли скромностью, но большинство усматривало в них саморекламу или считало его шарлатаном, которому, конечно же, легко голодать, потому что он знает, как облегчить свою задачу, да еще имеет наглость в этом признаваться.

Со всем этим голодарю приходилось мириться, и с годами он привык ко всему, но неудовлетворенность исподволь точила его. Еще ни разу, сколько не довелось ему голодать, не покидал он клетки по собственной воле – этого нельзя было не признать. Импресарио установил предельный срок голодовки – сорок дней, дольше он никогда не разрешал голодать, даже в столицах, и на то была серьезная причина. Опыт подсказывал, что в течение сорока дней с помощью все более и более крикливой рекламы можно разжигать любопытство горожан, но потом интерес публики заметно падает, наступает значительное снижение спроса. Конечно, в деревнях это происходило иначе, чем в городе, но, как правило, сорок дней был предельный срок. А затем, на сороковой день, амфитеатр заполняли восторженные зрители, играл духовой оркестр, открывалась дверца убранной цветами клетки, и в нее входили два врача, чтобы взвесить и обмерить голодаря, результаты сообщались публике в мегафон; под конец появлялись две молодые дамы, счастливые тем, что именно им выпала честь вывести голодаря из клетки, спуститься с ним по ступенькам с помоста и проводить к маленькому столику, где была сервирована тщательно продуманная легкая трапеза. Но в эту минуту голодарь всегда оказывал сопротивление. Правда, он покорно вкладывал свои костлявые руки в услужливо протянутые ладони склонившихся к нему дам, однако вставать ни за что не хотел, Почему надо остановиться как раз теперь, на сороковой день? Он выдержал бы еще долго, бесконечно долго, зачем же прекращать голодовку как раз теперь, когда она достигла – нет, даже еще не достигла – своей вершины? Зачем его хотят лишить чести голодать еще дольше и стать не только величайшим мастером голода всех времен – им он и без того уже стал, – но и превзойти самого себя, ибо он чувствовал, что его искусство голодать непостижимо, а способность к этому безгранична.

Отчего у всей этой толпы, которая по видимости им так восхищается, совсем мало терпения? Если уж он выдерживает так долго, почему же эти люди не хотят проявить выдержку? К тому же он устал, на соломе ему сиделось удобно, а его зачем-то заставляли встать, выпрямиться и пойти к столу, когда при одной мысли о еде его позывало на рвоту и он с трудом подавлял ее только из уважения к дамам. Он поднимал глаза на этих дам, с виду таких приветливых, а на деле таких жестоких, и качал головой, непомерно тяжелой головой на слабой, тонкой шее. Но в эту минуту на сцене всегда появлялся импресарио. Молча – музыка все равно заглушила бы его голос – воздевал он руки к небу, словно призывая Бога взглянуть на его простертое на соломе творение, на достойного жалости мученика – каким, несомненно, и был голодарь, только совсем в другом смысле. Затем импресарио обхватывал голодаря за тонкую талию – делал он это с преувеличенной осторожностью, пусть все видят, какое хрупкое создание у него в руках, – и, незаметно, но чувствительно тряхнув его, отчего голодарь начинал вдруг беспомощно качаться взад и вперед, передавал в руки побледневших дам. Теперь с ним можно было делать что угодно, – голова его падала на грудь, казалось, она уже скатилась с плеч и держится только чудом, тело обмякало; ноги, судорожно сжатые в коленях, инстинктивно сопротивляясь, ступали неуверенно, будто шел он по шатким мосткам, пытаясь нащупать твердую землю. Всей тяжестью своего тела – впрочем, какая это была тяжесть? – он повисал на одной из дам, которая беспомощно озиралась, задыхаясь от своей ноши. – не так, совсем не так представляла она себе свою почетную миссию, – и теперь изо всех сил вытягивала шею, чтобы хоть лицо уберечь от прикосновения голодаря. Но это ей не удавалось, и так как ее более счастливая спутница не спешила прийти к ней на помощь, а только трепетно и торжественно несла перед собой руку голодаря, эту жалкую связку костей, первая дама заливалась слезами и под сочувственный смех зала уступала свое место уже давно дожидавшемуся служителю. Затем следовало принятие пищи – импресарио что-то совал в рот голодарю, который впадал в забытье, походившее на обморок; при этом импресарио весело болтал, чтобы публика не заметила, в каком состоянии пребывает голодарь. Потом он произносил тост, который ему якобы шептал голодарь, оркестр для большей торжественности громко играл туш, публика расходилась, и никто не имел причин чувствовать себя неудовлетворенным, никто – только сам голодарь, всегда только он.

Так он жил долгие годы, время от времени получая небольшие передышки, жил, окруженный почетом и славой и все же почти неизменно печальный, и печаль его становилась все глубже, оттого что никто не способен был принять ее всерьез. Да и чем можно было его утешить? Чего еще он мог желать? А если и находился добряк, который, жалея его, пытался ему втолковать, что грустит он, должно быть, от голода, голодарь – в особенности часто случалось это под конец голодовки – приходил в ярость и, к великому ужасу зрителей, как зверь, бросался на прутья клетки. Но импресарио знал средство против подобных выходок и не раздумывая применял его. Он извинялся за голодаря перед публикой, признавая, что лишь чрезвычайная возбудимость, вызванная длительным голоданием и для людей сытых совершенно непонятная, может мало-мальски оправдать его поведение. Той же причиной объяснял он и утверждение голодаря, что он-де может голодать много дольше, чем ему позволяют. Импресарио восхвалял благородные побуждения маэстро, его добрую волю и великое самоотречение, несомненно ощутимое и в этом его заявлении, но все-таки пытался опровергнуть его слова, для чего показывал публике фотографии – их тут же распродавали, – где голодарь был запечатлен на сороковой день голодовки, лежа в постели, полумертвый от потери сил. Такое выворачивание правды наизнанку, хотя оно давно уже было знакомо голодарю, каждый раз снова выводило его из себя. То, что было следствием преждевременного окончания голодовки, выдавали за его причину! Бороться против подобной, против всеобщей неспособности понять его было невозможно. Всякий раз, схватившись за прутья клетки, он жадно, с надеждой вслушивался в слова импресарио, но, едва завидев фотографии, выпускал из рук прутья и со вздохом падал на свою подстилку. Публика могла теперь без всякого страха подойти к клетке и снова смотреть на голодаря.

Когда люди, бывшие свидетелями подобных сцен, вспоминали их несколько лет спустя, они сами себе удивлялись. Дело в том, что за эти несколько лет произошел тот перелом, о котором здесь уже говорилось: он наступил почти внезапно и, по-видимому, был вызван глубокими причинами, но кому была охота доискиваться этих причин? Так или иначе, в один прекрасный день избалованный публикой маэстро вдруг обнаружил, что алчущая развлечений толпа покинула его и устремилась к другим зрелищам. Импресарио еще раз объехал с ним пол-Европы, надеясь, что где-нибудь пробудится прежний интерес к мастеру голода, но все напрасно. Везде и всюду, словно по тайному сговору, распространилось вдруг отвращение к искусству голодания. Разумеется на самом деле это случилось не так уж внезапно, и теперь, задним числом, нетрудно вспомнить кое-какие угрожающие предвестия, только в угаре успеха никто не придал км большого значения и не оказал должного отпора, А теперь было уже поздно предпринимать что-либо. Правда, не могло быть и тени сомнения в том, что когда-нибудь для этого искусства вновь наступят счастливые времена, но для смертных это слабое утешение. На что был теперь обречен голодарь? Тот, кому рукоплескали прежде тысяча зрителей, не мог показываться в ярмарочных балаганах, а «тобы менять профессию, голодарь был и слишком стар и – что главное – слишком предан своему искусству. Итак, он отпустил импресарио – спутника его беспримерной карьеры и поступил в большой цирк. Щадя свои чувства, он даже не взглянул на условия контракта.

Большой цирк, где бесчисленное множество людей, зверей и механизмов без конца сменяет и дополняет друг друга, может в любое время найти применение любому артисту, в том числе и мастеру голода – разумеется, если он не предъявляет слишком больших претензий; в случае же, о котором идет речь, нанят был не только сам голодарь, но и его знаменитое имя. В самом деле, его своеобычное искусство не старело вместе с самим мастером, и никак нельзя было сказать, что отслуживший свой век артист, сойдя с вершины мастерства, нашел себе тихое местечко в цирке; напротив того, голодарь утверждал – и это было похоже на правду, – что он делает свое дело ничуть не хуже, чем прежде; он утверждал даже, что как раз теперь, если ему не будут чинить препятствий – а это ему обещали без дальних слов, – он повергнет в изумление весь мир. Утверждение это, однако, вызывало улыбку у знатоков: в своем усердии голодарь забыл, как изменилось время.

По правде говоря, и он не упускал из виду действительного положения вещей и потому нашел вполне естественным, что его клетку не поместили в центре манежа, как коронный номер, а выставили на задворки, впрочем, на довольно удобное место – неподалеку от зверинца. Клетку украсили большими пестрыми афишами, пояснявшими публике, кто здесь содержится. Когда в антракте зрители устремлялись к клеткам, чтобы полюбоваться на зверей, они никак не могли миновать голодаря и ненадолго останавливались возле него; быть может, они задерживались бы и дольше, если бы в узком коридоре, который вел к зверинцу, не начиналась давка, делавшая спокойное созерцание невозможным: сзади напирали люди, которые не понимали, в чем причина задержки на пути к зверинцу. Вот почему голодарь дрожал всякий раз, как зрители приближались к его клетке, хотя страстно ждал этих минут, бывших целью его жизни. В первое время он едва мог дождаться антракта и с восторгом смотрел на валившую валом публику, но скоро, очень скоро – действительность рассеяла упорный, почти что сознательный самообман – он убедился, что все без исключения зрители приходили лишь ради зверинца. Самое приятное было смотреть на них издали, когда они только появлялись, но стоило им поравняться с клеткой, как его сразу же оглушали брань и крики: публика немедленно делилась на партии; одни – этих голодарь совершенно не выносил – желали спокойно созерцать его, не из сочувствия, а из каприза и упрямства; другие спешили прежде всего в зверинец. Когда же основная масса зрителей проходила, показывались запоздавшие, и хотя этим уже никто не мешал постоять перед клеткой голодаря, если у них было на то желание, они чуть не бегом, почти не оглядываясь, спешили мимо, чтобы успеть взглянуть на зверей. И не слишком часто выпадало такое счастье, что какой-нибудь отец семейства подводил к клетке своих детей, пальцем указывал им на голодаря, подробно объяснял, кто он такой и чем занимается, рассказывал о его былой славе, о том, как сам он присутствовал на подобных, однако несравненно более пышных представлениях маэстро. Дети плохо понимали отца, для этого они еще слишком мало были подготовлены как школой, так и жизнью – что значило для них голодание? – но в блеске их пытливых глаз голодарь улавливал предвестие грядущих, более счастливых времен. Быть может – иногда говорил себе голодарь, – дело все же пошло бы лучше, если бы его поместили не так близко к зверинцу. Таким способом людям слишком облегчили выбор, не говоря уже о том, что запахи зверинца, возня зверей по ночам, вид сырого мяса, которое проносили по коридору, вой зверей при кормежке очень раздражали и угнетали его. Но обращаться к дирекции он не решался, ведь именно благодаря зверям мимо его клетки проходили толпы зрителей, – вдруг среди них найдется наконец человек, пришедший ради него? Да и кто знает, в какой угол задвинут его клетку, если он напомнит о своем существовании, а значит, и о том, что он, собственно говоря, служит лишь препятствием на пути к зверинцу. Впрочем, это было очень небольшое препятствие, и с каждым днем оно становилось все меньше и меньше. Людей перестало удивлять странное стремление дирекции в наше время привлечь внимание публики к какому-то голодарю, и как только зрители привыкли к его присутствию, участь его была решена. Теперь он мог голодать сколько угодно и как угодно – и он голодал, – но ничто уже не могло его спасти, публика равнодушно проходила мимо. Попробуй растолкуй кому-нибудь, что такое искусство голодания! Кто этого не чувствует сам, тому не объяснишь. Красивые афиши поистерлись, прочесть их было уже невозможно, их сорвали, но никому не пришло в голову заменить их новыми. К табличке, на которой вначале заботливо отмечался каждый день голодовки, уже давно никто не притрагивался – через несколько недель служителей стала тяготить даже эта несложная обязанность. И хотя маэстро все голодал и голодал, что когда-то было его мечтой, и голодал без всякого усилия, как и предсказывал прежде, – никто уже не считал дни, даже сам голодарь не знал, сколь велики его успехи, и горечь жгла его сердце. А когда перед клеткой останавливался какой-нибудь бездельник и, прочитав старую цифру на табличке, нагло заявлял, что здесь пахнет обманом, то это была самая глупая ложь, какую только способны измыслить людское равнодушие и врожденная злобность, ибо обманывал отнюдь не голодарь – он работал честно, – а вот мир действительно обманывал его, лишая заслуженной награды.

И снова потянулись однообразные дни, но внезапно и этому пришел конец. Однажды шталмейстеру бросилась в глаза клетка голодаря, и он спросил у служителей, почему пустует такая хорошая клетка – ведь в ней только гнилая солома. Никто не мог ответить шталмейстеру, пока один из служителей, случайно взглянув на табличку, не вспомнил о голодаре. Палками разворошили солому и нашли в ней маэстро.

– Ты все еще голодаешь? – спросил шталмейстер. – Когда же ты наконец перестанешь голодать?

– Да простят мне все, – прошептал голодарь, и только шталмейстер, приложивший ухо к клетке, расслышал эти слова.

– Конечно, – ответил шталмейстер и постукал себя пальцем по лбу, чтобы дать понять служителям до какого состояния дошел голодарь, – мы тебя прощаем.

– Мне всегда хотелось, чтобы все восхищались моим умением голодать, – сказал маэстро.

– Что ж, мы восхищаемся, – с готовностью согласился шталмейстер.

– Но вы не должны этим восхищаться, – произнес голодарь.

– Ну, тогда мы не будем. Хотя почему бы нам и не восхищаться?

– Потому что я должен голодать, я не могу иначе.

– Скажи пожалуйста! – заявил шталмейстер. – Почему же это ты иначе не можешь?

– Потому что я, – голодарь приподнял высохшую голову и, вытянув губы, словно для поцелуя, прошептал шталмейстеру в самое ухо, чтобы тот ничего не упустил, – потому что я никогда не найду пищи, которая пришлась бы мне по вкусу. Если бы я нашел такую пищу, поверь, я бы не стал чиниться и наелся бы до отвала, как ты 5 как все другие.

Это были его последние слова, но в его погасших глазах все еще читалась твердая, хотя уже и не столь гордая, убежденность, что он будет голодать еще и еще.

– Убрать все это! – распорядился шталмейстер, и голодаря похоронили вместе с его соломой.

В клетку же впустили молодую пантеру. Даже самые бесчувственные люди вздохнули с облегчением, когда по клетке, столько времени пустовавшей, забегал наконец этот дикий зверь. Пантера чувствовала себя как нельзя лучше. Сторожа без раздумий приносили ей пищу, которая была ей по вкусу; казалось, она даже не тоскует по утраченной свободе; казалось, благородное тело зверя, в избытке наделенное жизненной силой, заключает в себе и свою свободу – она притаилась где-то в его клыках, – а радость бытия обдавала зрителей таким жаром из его отверстой пасти, что они с трудом выдерживали. Но они превозмогали себя: плотным кольцом окружали они клетку и ни за что на свете не хотели двинуться с места.

Экспрессионизм (от фр. expression - выразительность) - модернистское течение в западноевропейском искусстве, литературе, главным образом в Германии, первой трети 20 века.

В предвоенные годы и в период первой мировой войны недолгий, но яркий расцвет переживает экспрессионизм – искусство выражения. Основной эстетический постулат экспрессионистов – не подражать реальности, а выражать к ней свое негативное отношение. Поэт и теоретик экспрессионизма Казимир Эдшмид утверждал: «Мир существует. Повторять его нет смысла». Тем самым он и его последователи бросали вызов реализму и натурализму. В литературе идеи экспрессионизма были подхвачены поэтами, стремившимися выразить переживания лирического героя в состоянии аффекта. Отсюда гипертрофированная образность стиха, сумбурность лексики и произвольность синтаксиса, надрывный ритм. Поэты, драматурги и художники, близкие к экспрессионизму, были бунтарями в искусстве и в жизни. Они искали новые, скандальные формы самовыражения, мир в их произведениях представал в гротескном обличье, буржуазная действительность – в виде карикатур.

Таким образом, провозгласив тезис о приоритете самого художника, а не действительности, экспрессионизм сделал акцент на выражении души художника, его внутреннего «я». Выражение вместо изображения, интуиция вместо логики – эти принципы, естественно, не могли не повлиять на облик литературы и искусства.

Представители экспрессионизма в литературе (Ф. Верфель, Г. Гракль, Г. Гейм, Ф. Кафка.).

Стиль экспрессионистской поэзии отмечен патетикой, гиперболами, символикой.

Мыслить философскими категориями. Одна из важнейших тем искусства XX века – отчуждение как итог буржуазной цивилизации, подавившей человека в государстве, тема философская и центральная для мироощущения Кафки (1883-1924), – получила у экспрессионистов детальную разработку.

При жизни Кафка опубликовал всего несколько коротких рассказов, составивших очень малую долю его работ, и его творчество привлекало мало внимания до тех пор, пока посмертно не были изданы его романы. В завещании Кафка наказал своему другу все написанное им и неопубликованное уничтожить. Систематическое освоение его творчества началось только после Второй Мировой войны.

Кафка обращается к жанру романа. Он пытается изобразить жизнь современного ему американского мегаполиса, хотя никогда не был в Америке, чудовищную технизацию жизни, потерянность и заброшенность человека в этом мире. Роман "Америка" останется незавершенным, но будет издан через три года после смерти писателя. Параллельно с работой над романом писались его знаменитые новеллы "Превращение", "Приговор", "В исправительной колонии".

В 1918-1919 гг. творческая работа практически сведена к нулю. Исключением является только "Письмо к отцу", письмо, не дошедшее до своего адресата. Критики Кафки относят этот документ к попытке автобиографического наследования.

Двадцатый год – это работа над романом "Замок", который тоже, и это уже понятно, останется незавершенным. Роман этот является абсолютно антиисторическим.

Последний сборник, над котором работал Кафка перед смертью, будет называться "Голодарь". Писатель читал корректуры этого сборника, но при жизни его не увидел. Последний сборник – это своеобразное подведение итогов, центральная тема рассказов – размышления о месте и роли художника в жизни, о сути искусства.

Еще одна сторона творчества Кафки - создание афоризмов. Всего их, в конечном счете, оказалось 109. Публиковать их он не собирается, но Брод собирает все афоризмы, нумерует, дает заглавие "Размышления о грехе, страдании, надежде и об истинном пути" и публикует впервые в 1931 году. Обзор творчества автора будет неполным, если не сказать о его дневниках. Писал он их, правда, нерегулярно, в течение 10 лет. Многие записи интересны тем, что являются почти готовыми новеллами.

Герои Кафки лишены индивидуальности и выступают как воплощение неких абстрактных идей.

Новелла «Голодарь» Кафки о человеке искусства. Главный герой посвятил свою жизнь искусству голодания. Сначала ГГ имеет большой успех, но затем его искусство становится никому не нужно, в конце новеллы герой умирает. Можно предположить, что, рассказывая эту историю, Кафка говорит нам о судьбах людей искусства в целом. Человек, беззаветно преданный своему делу и своему искусству, мало кому нужен, и Кафка понимал это как никто другой. Критики даже считают, что так он пишет о себе. Человек, находящийся в поиске истины, в поиске той пищи, которую бы он захотел съесть, потому что та, что ему предлагают ему не подходит, не нравится, не вкусная. Аллегория поиска художника.

В новелле героя Кафки принуждают прекратить голодание после сорока дней изнурительного голода, хотя сам голодарь хочет продолжать чтобы «превзойти самого себя, ибо он чувствовал, что его искусство голодать непостижимо, а способность к этому безгранична». Достаточно заменить слово «голодать» на слово «писать» и мы догадаемся, что речь идет о самом Кафке.

Сначала толпу забавляет зрелище, но потом интерес, как правило пропадает, ибо приелось. А он, человек в клетке, пытается донести до толпы свое искусство, пытается отдать им часть себя, но тщетно – людям не нужна часть Голодаря, их не интересует искусство, им нужно представление, мимолетное и сиюминутное наслаждение, им нужна молодая быстрая пантера, мечущаяся по клетке.

В конечном итоге Голодарь приходит к тому, что по сути важно именно само искусство и преданность самому себе, своим поискам, своему делу, а не признание и понимание толпы. Важно искусство, даже если оно сопровождается болью, одиночеством и непризнанием. Важно оставаться верным самому себе.