Кто такой а н радищев. Александр радищев - биография, информация, личная жизнь

Злодейства крупные и серьезные нередко именуются блестящими и, в качестве таковых, заносятся на скрижали Истории. Злодейства же малые и шуточные именуются срамными, и не только Историю в заблуждение не вводят, но и от современников не получают похвалы.

I. ТОПТЫГИН 1-й

Топтыгин 1-й отлично это понимал. Был он старый служака-зверь, умел берлоги строить и деревья с корнями выворачивать; следовательно, до некоторой степени и инженерное искусство знал. Но самое драгоценное качество его заключалось в том, что он во что бы то ни стало на скрижали Истории попасть желал, и ради этого всему на свете предпочитал блеск кровопролитий. Так что об чем бы с ним ни заговорили: об торговле ли, о промышленности ли, об науках ли - он все на одно поворачивал: "Кровопролитиев... кровопролитиев... вот чего нужно!"

За это Лев произвел его в майорский чин и, в виде временной меры, послал в дальний лес, вроде как воеводой, внутренних супостатов усмирять.

Узнала лесная челядь, что майор к ним в лес едет, и задумалась. Такая в ту пору вольница между лесными мужиками шла, что всякий по-своему норовил. Звери - рыскали, птицы - летали, насекомые - ползали; а в ногу никто маршировать не хотел. Понимали мужики, что их за это не похвалят, но сами собой остепениться уж не могли. "Вот ужо приедет майор, - говорили они, - засыплет он нам - тогда мы и узнаем, как Кузькину тещу зовут!"

И точно: не успели мужики оглянуться, а Топтыгин уж тут как тут. Прибежал он на воеводство ранним утром, в самый Михайлов день, и сейчас же решил: "Быть назавтра кровопролитию". Что заставило его принять такое решение - неизвестно: ибо он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина.

И непременно бы он свой план выполнил, если бы лукавый его не попутал.

Дело в том, что, в ожидании кровопролития, задумал Топтыгин именины свои отпраздновать. Купил ведро водки и напился в одиночку пьян. А так как берлоги он для себя еще не выстроил, то пришлось ему, пьяному, среди полянки спать лечь. Улегся и захрапел, а под утро, как на грех, случилось мимо той полянки лететь Чижику. Особенный это был Чижик, умный: и ведерко таскать умел, и спеть, по нужде, за канарейку мог. Все птицы, глядя на него, радовались, говорили: "Увидите, что наш Чижик со временем поноску носить будет!" Даже до Льва об его уме слух дошел, и не раз он Ослу говаривал (Осел в ту пору у него в советах за мудреца слыл): "Хоть одним бы ухом послушал, как Чижик у меня в когтях петь будет!"

Но как ни умен был Чижик, а тут не догадался. Думал, что гнилой чурбан на поляне валяется, сел на медведя и запел. А у Топтыгина сон тонок. Чует он, что по туше у него кто-то прыгает, и думает: "Беспременно это должен быть внутренний супостат!"

Кто там бездельным обычаем по воеводской туше прыгает? - рявкнул он, наконец.

Улететь бы Чижику надо, а он и тут не догадался. Сидит себе да дивится: чурбан заговорил! Ну, натурально, майор не стерпел: сгреб грубияна в лапу, да, не рассмотревши с похмелья, взял и съел.

Съесть-то съел, да съевши спохватился: "Что такое я съел? И какой же это супостат, от которого даже на зубах ничего не осталось?" Думал-думал, но ничего, скотина, не выдумал. Съел - только и всего. И никаким родом этого глупого дела поправить нельзя. Потому что, ежели даже самую невинную птицу сожрать, то и она точно так же в майорском брюхе сгниет, как и самая преступная.

Зачем я его съел? - допрашивал сам себя Топтыгин, - меня Лев, посылаючи сюда, предупреждал: "Делай знатные дела, от бездельных же стерегись!" - а я, с первого же шага, чижей глотать вздумал! Ну, да ничего! первый блин всегда комом! Хорошо, что, по раннему времени, никто дурачества моего не видал.

Увы! не знал, видно, Топтыгин, что в сфере административной деятельности первая-то ошибка и есть самая фатальная. Что, давши с самого начала административному бегу направление вкось, оно впоследствии все больше и больше будет отдалять его от прямой линии...

И точно, не успел он успокоиться на мысли, что никто его дурачества не видел, как слышит, что скворка ему с соседней березы кричит:

Дурак! его прислали к одному знаменателю нас приводить, а он Чижика съел!

Взбеленился майор; полез за скворцом на березу, а скворец, не будь глуп, на другую перепорхнул. Медведь - на другую, а скворка - опять на первую. Лазил-лазил майор, мочи нет измучился. А глядя на скворца, и ворона осмелилась:

Вот так скотина! добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он Чижика съел!

Он - за вороной, ан из-за куста заинька выпрыгнул:

Бурбон стоеросовый! Чижика съел!

Комар из-за тридевять земель прилетел:

Risum teneatis, amici! [Возможно ли не рассмеяться, друзья! (лат.), из послания Горация Пизону и его сыновьям ("Наука поэзии")] Чижика съел!

Лягушка в болоте квакнула:

Олух царя небесного! Чижика съел!

Словом сказать, и смешно, и обидно. Тычется майор то в одну, то в другую сторону, хочет насмешников переловить, и все мимо. И что больше старается, то у него глупее выходит. Не прошло и часу, как в лесу уж все, от мала до велика, знали, что Топтыгин-майор Чижика съел. Весь лес вознегодовал. Не того от нового воеводы ждали. Думали, что он дебри и болота блеском кровопролитий воспрославит, а он на-тко что сделал! И куда ни направит Михаиле Иваныч свой путь, везде по сторонам словно стон стоит: "Дурень ты, дурень! Чижика съел!"

Заметался Топтыгин, благим матом взревел. Только однажды в жизни с ним нечто подобное случилось. Выгнали его в ту пору из берлоги и напустили стаю шавок - так и впились, собачьи дети, и в уши, и в загривок, и под хвост! Вот так уж подлинно он смерть в глаза видел! Однако все-таки кой-как отбоярился: штук с десяток шавок перекалечил, а от остальных утек. А теперь и утечь некуда. Всякий куст, всякое дерево, всякая кочка, словно живые, дразнятся, а он - слушай! Филин, уж на что глупая птица, а и тот, наслышавшись от других, по ночам ухает: "Дурак! Чижика съел!"

Но что всего важнее: не только он сам унижение терпит, но видит, что и начальственный авторитет в самом своем принципе с каждым днем все больше да больше умаляется. Того гляди, и в соседние трущобы слух пройдет, и там его на смех подымут!

Удивительно, как иногда причины самые ничтожные к самым серьезным последствиям приводят. Маленькая птица Чижик, а такому, можно сказать, стервятнику репутацию навек изгадил! Покуда не съел его майор, никому и на мысль не приходило сказать, что Топтыгин дурак. Все говорили: "Ваше степенство! вы - наши отцы, мы - ваши дети!" Все знали, что сам Осел за него перед Львом предстательствует, а уж если Осел кого ценит - стало быть, он того стоит. И вот, благодаря какой-то ничтожнейшей административной ошибке, всем сразу открылось. У всех словно само собой с языка слетело: "Дурак! Чижика съел!" Все равно, как если б кто бедного крохотного гимназистика педагогическими мерами до самоубийства довел... Но нет, и это не так, потому что довести гимназистика до самоубийства - это уж не срамное злодейство, а самое настоящее, к которому, пожалуй, прислушается и История... Но... Чижик! скажите на милость! Чижик! "Этакая ведь, братцы, уморушка!" - крикнули хором воробьи, ежи и лягушки.

Сначала о поступке Топтыгина говорили с негодованием (за родную трущобу стыдно); потом стали дразниться; сначала дразнили окольные, потом начали вторить и дальние; сначала птицы, потом лягушки, комары, мухи. Все болото, весь лес.

Так вот оно, общественное-то мнение что значит! - тужил Топтыгин, утирая лапой обшарпанное в кустах рыло, - а потом, пожалуй, и на скрижали Истории попадешь... с Чижиком!

А История такое большое дело, что и Топтыгин, при упоминовении об ней, задумывался. Сам по себе, он знал об ней очень смутно, но от Осла слыхал, что даже Лев ее боится: "Не хорошо, говорит, в зверином образе на скрижали попасть!" История только отменнейшие кровопролития ценит, а о малых упоминает с оплеванием. Вот если б он, для начала, стадо коров перерезал, целую деревню воровством обездолил или избу у полесовщика по бревну раскатал - ну, тогда История... а впрочем, наплевать бы тогда на Историю! Главное, Осел бы тогда ему лестное письмо написал! А теперь, смотрите-ка! - съел Чижика и тем себя воспрославил! Из-за тысячи верст прискакал, сколько прогонов и порционов извел - и первым делом Чижика съел... ах! Мальчишки на школьных скамьях будут знать! И дикий тунгуз, и сын степей калмык - все будут говорить: "Майора Топтыгина послали супостата покорить, а он, вместо того. Чижика съел!" Ведь у него, у майора, у самого дети в гимназию ходят! До сих пор их майорскими детьми величали, а напредки проходу им школяры не дадут, будут кричать: "Чижика съел! Чижика съел!" Сколько потребуется генеральных крозопролитиев учинить, чтоб экую пакость загладить! Сколько народу ограбить, разорить, загубить!

Проклятое то время, которое с помощью крупных злодеяний цитадель общественного благоустройства сооружает, но срамное, срамное, тысячекратно срамное то время, которое той же цели мнит достигнуть с помощью злодеяний срамных и малых!

Мечется Топтыгин, ночей не спит, докладов не принимает, все об одном думает: "Ах, что-то Осел об моей майорской проказе скажет!"

И вдруг, словно сон в руку, предписание от Осла: "До сведения его высокостепенства господина Льва дошло, что вы внутренних врагов не усмирили, а Чижика съели - правда ли?"

Пришлось сознаваться. Покаялся Топтыгин, написал рапорт и ждет. Разумеется, никакого иного ответа и быть не могло, кроме одного: "Дурак! Чижика съел!" Но частным образом Осел дал виноватому знать (Медведь-то ему кадочку с медом в презент при рапорте отослал): "Непременно вам нужно особливое кровопролитие учинить, дабы гнусное оное впечатление истребить..."

Коли за этим дело стало, так я еще репутацию свою поправлю! - молвил Михаиле Иваныч и сейчас же напал на стадо баранов и всех до единого перерезал. Потом бабу в малиннике поймал и лукошко с малиной отнял. Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил.

Сделавши все это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения.

Однако ожидания его не сбылись.

Хотя Осел, воспользовавшись первым же случаем, подвиги Топтыгина в лучшем виде расписал, но Лев не только не наградил его, но собственнолапно на Ословом докладе сбоку нацарапал: "Не верю, штоп сей офицер храбр был; ибо это тот самый Таптыгин, который маво Любимова Чижика сиел!"

И приказал отчислить его по инфантерии.

Так и остался Топтыгин 1-й майором навек. А если б он прямо с типографий начал - быть бы ему теперь генералом.

II. ТОПТЫГИН 2-й>

Но бывает и так, что даже блестящие злодеяния впрок не идут. Плачевный пример этому суждено было представить другому Топтыгину.

В то самое время, когда Топтыгин 1-й отличался в своей трущобе, в другую такую же трущобу послал Лев другого воеводу, тоже майора и тоже Топтыгина. Этот был умнее своего тезки и, что всего важнее, понимал, что в деле административной репутации от первого шага зависит все будущее администратора. Поэтому, еще до получения прогонных денег, он зрело обдумал свой план кампании и тогда только побежал на воеводство.

Тем не менее карьера его была еще менее продолжительна, нежели Топтыгина 1-го.

Главным образом, он рассчитывал на то, что как приедет на место, так сейчас же разорит типографию: это и Осел ему советовал. Оказалось, однако ж, что во вверенной ему трущобе ни одной типографии нет; хотя же старожилы и припоминали, что существовал некогда - вон под той сосной - казенный ручной станок, который лесные куранты [газеты (от голл. - courant)] тискал, но еще при Магницком [М.Л.Магницкий (1778-1855), попечитель Казанского университета в последние годы царствования Александра I] этот станок был публично сожжен, а оставлено было только цензурное ведомство, которое возложило обязанность, исполнявшуюся курантами, на скворцов. Последние каждое утро, летая по лесу, разносили политические новости дня, и никто от того никаких неудобств не ощущал. Затем известно было еще, что дятел на древесной коре, не переставаючи, пишет "Историю лесной трущобы", но и эту кору, по мере начертания на ней письмен, точили и растаскивали воры-муравьи. И, таким образом, лесные мужики жили, не зная ни прошедшего, ни настоящего и не заглядывая в будущее. Или, другими словами, слонялись из угла в угол, окутанные мраком времен.

Тогда майор спросил, нет ли в лесу, по крайней мере, университета или хоть академии, дабы их спалить; но оказалось, что и тут Магницкий его намерения предвосхитил: университет в полном составе поверстал в линейные батальоны, а академиков заточил в дупло, где они и поднесь в летаргическом сне пребывают. Рассердился Топтыгин и потребовал, чтобы к нему привели Магницкого, дабы его растерзать ("similia similibus curantur") [клин клином вышибают (лат.)], но получил в ответ, что Магницкий, волею божией, помре.

Нечего делать, потужил Топтыгин 2-й, но в уныние не впал. "Коли душу у них, у мерзавцев, за неимением, погубить нельзя, - сказал он себе, - стало быть, прямо за шкуру приниматься надо!"

Сказано - сделано. Выбрал он ночку потемнее и забрался во двор к соседнему мужику. По очереди, лошадь задрал, корову, свинью, пару овец, и хоть знает, негодяй, что уж в лоск мужичка разорил, а все ему мало кажется. "Постой, - говорит, - я у тебя двор по бревну раскатаю, навеки тебя с сумой по миру пущу!" И, сказавши это, полез на крышу, чтоб злодейство свое выполнить. Только не рассчитал, что матица-то гнилая была. Как только он на нее ступил, она возьми да и провались. Повис майор на воздухе; видит, что неминучее дело об землю грохнуться, а ему не хочется. Облапил обломок бревна и заревел.

Сбежались на рев мужики, кто с колом, кто с топором, а кто и с рогатиной. Куда ни обернутся - кругом, везде погром. Загородки поломаны, двор раскрыт, в хлевах лужи крови стоят. А посреди двора и сам ворог висит. Взорвало мужиков.

Ишь, анафема! перед начальством выслужиться захотел, а мы через это пропадать должны! А ну-тко-то, братцы, уважим его!

Сказавши это, поставили рогатину на то самое место, где Топтыгину упасть надлежало, и уважили. Затем содрали с него шкуру, а стерво вывезли в болото, где к утру его расклевали хищные птицы.

Таким образом, явилась новая лесная практика, которая установила, что и блестящие злодейства могут иметь последствия не менее плачевные, как и злодейства срамные.

Эту вновь установившуюся практику подтвердила и лесная История, присовокупив, для вящей вразумительности, что принятое в исторических руководствах (для средних учебных заведений издаваемых) подразделение злодейств на блестящие и срамные упраздняется навсегда и что отныне всем вообще злодействам, каковы бы ни были их размеры, присвояется наименование "срамных".

По докладу о сем Осла Лев собственнолапно на одном нацарапал так: "О приговоре Истории дать знать майору Топтыгину 3-му: пускай изворачивается".

III. ТОПТЫГИН 3-й

Третий Топтыгин был умнее своих тезоименитых предшественников. "Дело-то выходит бросовое! - сказал он себе, прочитав резолюцию Льва, - мало напакостишь - поднимут на смех; много напакостишь - на рогатину поднимут... Полно, ехать ли уж?"

Спрашивал он рапортом у Осла: "Ежели-де ни большие, ни малые злодеяния совершать не разрешается, то нельзя ли хоть средние злодеяния совершать?" - но Осел ответил уклончиво: "Все-де нужные по сему предмету указания вы найдете в Лесном уставе". Заглянул он в Лесной устав, но там обо всем говорилось: и о пушной подати, и о грибной, и об ягодной, даже об шишках еловых, а о злодеяниях - молчок! И затем, на все его дальнейшие докуки и настояния. Осел отвечал с одинаковою загадочностью: "Действуйте по пристойности!"

Вот до какого мы времени дожили! - роптал Топтыгин 3-й, - чин на тебя большой накладывают, а какими злодействами его подтвердить - не указывают!

И опять мелькнуло у него в голове: "Полно, ехать ли?" - и если б не вспомнилось, какая уйма подъемных и прогонных денег для него в казначействе припасена, право, кажется, не поехал бы!

Прибыл он в трущобы на своих на двоих - очень скромно. Ни официальных приемов не назначил, ни докладных дней, а прямо юркнул в берлогу, засунул лапу в хайло и залег. Лежит и думает: "Даже с зайца шкуру содрать нельзя - и то, пожалуй, за злодейство сочтут! И кто сочтет? добро бы Лев или Осел - это бы куда ни шло! - а то мужики какие-то. Да Историю еще какую-то нашли - вот уж подлинно ис-то-ри-я!!" Хохочет Топтыгин в берлоге, про Историю вспоминаючи, а на сердце у него жутко: чует он, что сам Лев Истории боится... Как тут будешь лесную сволочь подтягивать - и ума приложить не может. Спрашивают с него много, а разбойничать не велят! В какую бы сторону он ни устремился, только что разбежится - стой, погоди! не в свое место заехал! Везде "права" завелись. Даже у белки, и у той нынче права! Дробину тебе в нос - вот какие твои права! У _них_ - права, а у него, вишь, обязанности! Да и обязанностей-то настоящих нет - просто пустое место! _Они_ - друг друга поедом едят, а он - задрать никого не смеет! На что похоже! А все Осел! Он, именно он мудрит, он эту канитель разводит! "Кто осла дивия быстра соделал? узы ему кто разрешил?" - вот об чем нужно бы ему всечасно помнить, а он об "правах" мычит! "Действуйте по пристойности!" - ах!

Долго он таким образом лапу сосал и даже настоящим образом в управление вверенной ему трущобой не вступал. Пробовал он однажды об себе "по пристойности" заявить, влез на самую высокую сосну и оттуда не своим голосом рявкнул, но и от этого пользы не вышло. Лесная сволочь, давно не видя злодейств, до того обнаглела, что, услышавши его рев, только молвила: "Чу, Мишка ревет! гляди, что лапу во сне прокусил!" С тем и отъехал Топтыгин 3-й опять в берлогу...

Но повторяю: он был медведь умный и не затем в берлогу залег, чтобы в бесплодных сетованиях изнывать, а затем, чтоб до чего-нибудь настоящего додуматься.

И додумался.

Дело в том, что, покуда он лежал, в лесу все само собой установленным порядком шло. Порядок этот, конечно, нельзя было назвать вполне "благополучным", но ведь задача воеводства совсем не в том состоит, чтобы достигать какого-то мечтательного благополучия, а в том, чтобы исстари заведенный порядок (хотя бы и неблагополучный) от повреждений оберегать и ограждать. И не в том, чтобы какие-то большие, средние или малые злодейства устраивать, а довольствоваться злодействами "натуральными". Ежели исстари повелось, что волки с зайцев шкуру дерут, а коршуны и совы ворон ощипывают, то, хотя в таком "порядке" ничего благополучного нет, но так как это все-таки "порядок" - стало быть, и следует признать его за таковой. А ежели при этом ни зайцы, ни вороны не только не ропщут, но продолжают плодиться и населять землю, то это значит, что "порядок" не выходит из определенных ему искони границ. Неужели и этих "натуральных" злодейств недостаточно?

В данном случае все именно так происходило. Ни разу лес не изменил той физиономии, которая ему приличествовала. И днем и ночью он гремел миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие - победный клик. И наружные формы, и звуки, и светотени, и состав населения - все представлялось неизменным, как бы застывшим. Словом сказать, это был порядок, до такой степени установившийся и прочный, что при виде его даже самому лютому, рьяному воеводе не могла прийти в голову мысль о каких-либо увенчательных злодействах, да еще "под личною вашего степенства ответственностью".

Таким образом, перед умственным взором Топтыгина 3-го вдруг выросла целая теория неблагополучного благополучия. Выросла со всеми подробностями и даже с готовой проверкой на практике. И вспомнилось ему, как однажды, в дружеской беседе. Осел говорил:

Об каких это вы все злодействах допрашиваете? Главное в нашем ремесле - это: laissez passer, laissez faire! [позволять, не мешать! (фр.), предоставление со стороны государства полной свободы действий частному предпринимательству]] Или, по-русски выражаясь: "Дурак на дураке сидит и дураком погоняет!" Вот вам. Если вы, мой друг, станете этого правила держаться, то и злодейство само собой сделается, и все у вас будет обстоять благополучно!

Так оно именно по его и выходит. Надо только сидеть и радоваться, что дурак дурака дураком погоняет, а все остальное приложится.

Я даже не понимаю, зачем воевод посылают! ведь и без них... - слиберальничал было майор, но, вспомнив о присвоенном ему содержании, замял нескромную мысль: ничего, ничего, молчание... [цитата из "Записок сумасшедшего" Н.В.Гоголя (1835)]

С этими словами он перевернулся на другой бок и решился выходить из берлоги только для получения присвоенного содержания. И затем все пошло в лесу как по маслу. Майор спал, а мужики приносили поросят, кур, меду и даже сивухи, и складывали свои дани у входа в берлогу. В указанные часы майор просыпался, выходил из берлоги и жрал.

Таким образом пролежал Топтыгин 3-й в берлоге многие годы. И так как неблагополучные, но вожделенные лесные порядки ни разу в это время нарушены не были и так как никаких при этом злодейств, кроме "натуральных", не производилось, то и Лев не оставил его милостью. Сначала произвел в подполковники, потом в полковники и наконец...

Но тут явились в трущобу мужики-лукаши, и вышел Топтыгин 3-й из берлоги в поле. И постигла его участь всех пушных зверей.

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

М. Е. Салтыков-Щедрин

Медведь на воеводстве

Злодейства крупные и серьезные нередко именуются блестящими и в качестве таковых заносятся на скрижали Истории. Злодейства же малые и шуточные именуются срамными, и не только Историю в заблуждение не вводят, но и от современников не получают похвалы.

I. Топтыгин 1-й

Топтыгин 1-й отлично это понимал. Был он старый служака-зверь, умел берлоги строить и деревья с корнями выворачивать; следовательно, до некоторой степени и инженерное искусство знал. Но самое драгоценное качество его заключалось в том, что он во что бы то ни стало на скрижали Истории попасть желал и ради этого всему на свете предпочитал блеск кровопролитий. Так что об чем бы с ним ни заговорили: об торговле ли, о промышленности ли, об науках ли – он всё на одно поворачивал: «Кровопролитиев… кровопролитиев… вот чего нужно!»

За это Лев произвел его в майорский чин и, в виде временной меры, послал в дальний лес, вроде как воеводой, внутренних супостатов усмирять.

Узнала лесная челядь, что майор к ним в лес едет, и задумалась. Такая в ту пору вольница между лесными мужиками шла, что всякий по-своему норовил. Звери – рыскали, птицы – летали, насекомые – ползали; а в ногу никто маршировать не хотел. Понимали мужики, что их за это не похвалят, но сами собой остепениться уж не могли. «Вот ужо приедет майор, – говорили они, – засыплет он нам – тогда мы и узнаем, как Кузькину тещу зовут!»

И точно: не успели мужики оглянуться, а Топтыгин уж тут как тут. Прибежал он на воеводство ранним утром, в самый Михайлов день, и сейчас же решил: «Быть назавтра кровопролитию». Что заставило его принять такое решение – неизвестно: ибо он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина.

И непременно бы он свой план выполнил, если бы лукавый его не попутал.

Дело в том, что, в ожидании кровопролития, задумал Топтыгин именины свои отпраздновать. Купил ведро водки и напился в одиночку пьян. А так как берлоги он для себя еще не выстроил, то пришлось ему, пьяному, среди полянки спать лечь. Улегся и захрапел, а под утро, как на грех, случилось мимо той полянки лететь Чижику. Особенный это был Чижик, умный: и ведерко таскать умел, и спеть, по нужде, за канарейку мог. Все птицы, глядя на него, радовались, говорили: «Увидите, что наш Чижик со временем поноску носить будет!» Даже до Льва об его уме слух дошел, и не раз он Ослу говаривал (Осел в ту пору у него в советах за мудреца слыл): «Хоть одним бы ухом послушал, как Чижик у меня в когтях петь будет!»

Но как ни умен был Чижик, а тут не догадался. Думал, что гнилой чурбан на поляне валяется, сел на медведя и запел. А у Топтыгина сон тонок. Чует он, что по туше у него кто-то прыгает, и думает: «Беспременно это должен быть внутренний супостат!»

– Кто там бездельным обычаем по воеводской туше прыгает? – рявкнул он наконец.

Улететь бы Чижику надо, а он и тут не догадался. Сидит себе да дивится: чурбан заговорил! Ну, натурально, майор не стерпел: сгреб грубияна в лапу, да, не рассмотревши с похмелья, взял и съел.

Съесть-то съел, да, съевши, спохватился: «Что такое я съел? И какой же это супостат, от которого даже на зубах ничего не осталось?» Думал-думал, но ничего, скотина, не выдумал. Съел – только и всего. И никаким родом этого глупого дела поправить нельзя. Потому что, ежели даже самую невинную птицу сожрать, то и она точно так же в майорском брюхе сгниет, как и самая преступная.

– Зачем я его съел? – допрашивал сам себя Топтыгин, – меня Лев, посылаючи сюда, предупреждал: «Делай знатные дела, от бездельных же стерегись!» – а я, с первого же шага, чижей глотать вздумал! Ну, да ничего! первый блин всегда комом! Хорошо, что, по раннему времени, никто дурачества моего не видал.

Увы! не знал, видно, Топтыгин, что, в сфере административной деятельности, первая-то ошибка и есть самая фатальная. Что, давши с самого начала административному бегу направление вкось, оно впоследствии все больше и больше будет отдалять его от прямой линии…

И точно, не успел он успокоиться на мысли, что никто его дурачества не видел, как слышит, что скворка ему с соседней березы кричит:

– Дурак! его прислали к одному знаменателю нас приводить, а он Чижика съел!

Взбеленился майор; полез за скворцом на березу, а скворец, не будь глуп, на другую перепорхнул. Медведь – на другую, а скворка – опять на первую. Лазил-лазил майор, мочи нет измучился. А глядя на скворца, и ворона осмелилась:

– Вот так скотина! добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он Чижика съел!

Он – за вороной, ан из-за куста заинька выпрыгнул:

– Бурбон стоеросовый! Чижика съел!

Комар из-за тридевять земель прилетел:

– Risum teneatis, amici! Чижика съел!

Лягушка в болоте квакнула:

– Олух царя небесного! Чижика съел!

Словом сказать, и смешно, и обидно. Тычется майор то в одну, то в другую сторону, хочет насмешников переловить, и всё мимо. И что больше старается, то у него глупее выходит. Не прошло и часу, как в лесу уж все, от мала до велика, знали, что Топтыгин-майор Чижика съел. Весь лес вознегодовал. Не того от нового воеводы ждали. Думали, что он дебри и болота блеском кровопролитий воспрославит, а он на-тко что сделал! И куда ни направит Михайло Иваныч свой путь, везде по сторонам словно стон стоит: «Дурень ты, дурень! Чижика съел!»

Заметался Топтыгин, благим матом взревел. Только однажды в жизни с ним нечто подобное случилось. Выгнали его в ту пору из берлоги и напустили стаю шавок – так и впились, собачьи дети, и в уши, и в загривок, и под хвост! Вот так уж подлинно он смерть в глаза видел! Однако все-таки кой-как отбоярился: штук с десяток шавок перекалечил, а от остальных утек. А теперь и утечь некуда. Всякий куст, всякое дерево, всякая кочка, словно живые, дразнятся, а он – слушай! Филин, уж на что глупая птица, а и тот, наслышавшись от других, по ночам ухает: «Дурак! Чижика съел!»

Но что всего важнее: не только он сам унижение терпит, но видит, что и начальственный авторитет в самом своем принципе с каждым днем все больше да больше умаляется. Того гляди, и в соседние трущобы слух пройдет, и там его на смех подымут!

Удивительно, как иногда причины самые ничтожные к самым серьезным последствиям приводят. Маленькая птица Чижик, а такому, можно сказать, стервятнику репутацию навек изгадил! Покуда не съел его майор, никому и на мысль не приходило сказать, что Топтыгин дурак. Все говорили: «Ваше степенство! вы – наши отцы, мы – ваши дети!» Все знали, что сам Осел за него перед Львом предстательствует, а уж если Осел кого ценит – стало быть, он того стоит. И вот, благодаря какой-то ничтожнейшей административной ошибке, всем сразу открылось. У всех словно само собой с языка слетело: «Дурак! Чижика съел!» Все равно как если б кто бедного крохотного гимназистика педагогическими мерами до самоубийства довел… Но нет, и это не так, потому что довести гимназистика до самоубийства – это уж не срамное злодейство, а самое настоящее, к которому, пожалуй, прислушается и История… Но… Чижик! скажите на милость! Чижик! «Этакая ведь, братцы, уморушка!» – крикнули хором воробьи, ежи и лягушки.

Сначала о поступке Топтыгина говорили с негодованием (за родную трущобу стыдно); потом стали дразниться; сначала дразнили окольные, потом начали вторить и дальние; сначала птицы, потом лягушки, комары, мухи. Все болото, весь лес.

– Так вот оно, общественное-то мнение что значит! – тужил Топтыгин, утирая лапой обшарпанное в кустах рыло. – А потом, пожалуй, и на скрижали Истории попадешь… с Чижиком!

А История такое большое дело, что и Топтыгин, при упоминовении об ней, задумывался. Сам по себе он знал об ней очень смутно, но от Осла слыхал, что даже Лев ее боится: «Не хорошо, говорит, в зверином образе на скрижали попасть!» История только отменнейшие кровопролития ценит, а о малых упоминает с оплеванием. Вот если б он, для начала, стадо коров перерезал, целую деревню воровством обездолил или избу у полесовщика по бревну раскатал – ну, тогда История… а впрочем, наплевать бы тогда на Историю! Главное, Осел бы тогда ему лестное письмо написал! А теперь, смотрите-ка! – съел Чижика и тем себя воспрославил! Из-за тысячи верст прискакал, сколько прогонов и порционов извел – и первым делом Чижика съел… ах! Мальчишки на школьных скамьях будут знать! И дикий тунгуз, и сын степей калмык – все будут говорить: «Майора Топтыгина послали супостата покорить, а он, вместо того, Чижика съел!» Ведь у него, у майора, у самого дети в гимназию ходят! До сих пор их майорскими детьми величали, а напредки проходу им школяры не дадут, будут кричать: «Чижика съел! Чижика съел!» Сколько потребуется генеральных кровопролитиев учинить, чтоб этакую пакость загладить! сколько народу ограбить, разорить, загубить!

Проклятое то время, которое с помощью крупных злодеяний цитадель общественного благоустройства сооружает, но срамное, срамное, тысячекратно срамное то время, которое той же цели мнит достигнуть с помощью злодеяний срамных и малых!

Мечется Топтыгин, ночей не спит, докладов не принимает, все об одном думает: «Ах, что-то Осел об моей майорской проказе скажет!»

И вдруг, словно сон в руку, предписание от Осла: «До сведения его высокостепенства господина Льва дошло, что вы внутренних врагов не усмирили, а Чижика съели – правда ли?»

Пришлось сознаваться. Покаялся Топтыгин, написал рапорт и ждет. Разумеется, никакого иного ответа и быть не могло, кроме одного: «Дурак! Чижика съел!» Но частным образом Осел дал виноватому знать (Медведь-то ему кадочку с медом в презент при рапорте отослал): «Непременно вам нужно особливое кровопролитие учинить, дабы гнусное оное впечатление истребить…»

– Коли за этим дело стало, так я еще репутацию свою поправлю! – молвил Михайло Иваныч и сейчас же напал на стадо баранов и всех до единого перерезал. Потом бабу в малиннике поймал и лукошко с малиной отнял. Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец, забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил.

Сделавши все это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения.

Однако ожидания его не сбылись.

Хотя Осел, воспользовавшись первым же случаем, подвиги Топтыгина в лучшем виде расписал, но Лев не только не наградил его, но собственнолапно на Ословом докладе сбоку нацарапал: «Не верю, штоп сей офицер храбр был; ибо это тот самый Таптыгин, который маво любимова Чижика сиел!»

И приказал отчислить его по инфантерии.

Так и остался Топтыгин 1-й майором навек. А если б он прямо с типографий начал – быть бы ему теперь генералом.

II. Топтыгин 2-й

Но бывает и так, что даже блестящие злодеяния впрок не идут. Плачевный пример этому суждено было представить другому Топтыгину.

В то самое время, когда Топтыгин 1-й отличался в своей трущобе, в другую такую же трущобу послал Лев другого воеводу, тоже майора и тоже Топтыгина. Этот был умнее своего тезки и, что всего важнее, понимал, что в деле административной репутации от первого шага зависит все будущее администратора. Поэтому, еще до получения прогонных денег, он зрело обдумал свой план кампании и тогда только побежал на воеводство.

Тем не менее карьера его была еще менее продолжительна, нежели Топтыгина 1-го.

Главным образом, он рассчитывал на то, что как приедет на место, так сейчас же разорит типографию: это и Осел ему советовал. Оказалось, однако ж, что во вверенной ему трущобе ни одной типографии нет; хотя же старожилы и припоминали, что существовал некогда – вон под той сосной – казенный ручной станок, который лесные куранты тискал, но еще при Магницком этот станок был публично сожжен, а оставлено было только цензурное ведомство, которое возложило обязанность, исполнявшуюся курантами, на скворцов. Последние каждое утро, летая по лесу, разносили политические новости дня, и никто от того никаких неудобств не ощущал. Затем известно было еще, что дятел на древесной коре, не переставаючи, пишет «Историю лесной трущобы», но и эту кору, по мере начертания на ней письмен, точили и растаскивали воры-муравьи. И, таким образом, лесные мужики жили, не зная ни прошедшего, ни настоящего и не заглядывая в будущее. Или, другими словами, слонялись из угла в угол, окутанные мраком времен.

Тогда майор спросил, нет ли в лесу, по крайней мере, университета или хоть академии, дабы их спалить; но оказалось, что и тут Магницкий его намерения предвосхитил: университет в полном составе поверстал в линейные батальоны, а академиков заточил в дупло, где они и поднесь в летаргическом сне пребывают. Рассердился Топтыгин и потребовал, чтобы к нему привели Магницкого, дабы его растерзать («similia similibus curantur» ), но получил в ответ, что Магницкий, волею Божией, помре.

Нечего делать, потужил Топтыгин 2-й, но в уныние не впал. «Коли душу у них, у мерзавцев, за неимением, погубить нельзя, – сказал он себе, – стало быть, прямо за шкуру приниматься надо!»

Сказано – сделано. Выбрал он ночку потемнее и забрался во двор к соседнему мужику. По очереди, лошадь задрал, корову, свинью, пару овец, и хоть знает, негодяй, что уж в лоск мужичка разорил, а все ему мало кажется. «Постой, – говорит, – я у тебя двор по бревну раскатаю, навеки тебя с сумой по миру пущу!» И, сказавши это, полез на крышу, чтоб злодейство свое выполнить. Только не рассчитал, что матица-то гнилая была. Как только он на нее ступил, она возьми да и провались. Повис майор на воздухе; видит, что неминучее дело об землю грохнуться, а ему не хочется. Облапил обломок бревна и заревел.

Сбежались на рев мужики, кто с колом, кто с топором, а кто и с рогатиной. Куда ни обернутся – кругом, везде погром. Загородки поломаны, двор раскрыт, в хлевах лужи крови стоят. А посреди двора и сам ворог висит. Взорвало мужиков.

– Ишь, анафема! перед начальством выслужиться захотел, а мы через это пропадать должны! А ну-тко-то, братцы, уважим его!

Сказавши это, поставили рогатину на то самое место, где Топтыгину упасть надлежало, и уважили. Затем содрали с него шкуру, а стерво вывезли в болото, где к утру его расклевали хищные птицы.

Таким образом, явилась новая лесная практика, которая установила, что и блестящие злодейства могут иметь последствия не менее плачевные, как и злодейства срамные.

Эту вновь установившуюся практику подтвердила и лесная История, присовокупив, для вящей вразумительности, что принятое в исторических руководствах (для средних учебных заведений издаваемых) подразделение злодейств на блестящие и срамные упраздняется навсегда и что отныне всем вообще злодействам, каковы бы ни были их размеры, присвояется наименование «срамных».

По докладу о сем Осла, Лев собственнолапно на оном нацарапал так: «О приговоре Истории дать знать майору Топтыгину 3-му: пускай изворачивается».

III. Топтыгин 3-й

Третий Топтыгин был умнее своих тезоименитых предшественников. «Дело-то выходит бросовое! – сказал он себе, прочитав резолюцию Льва. – Мало напакостишь – поднимут на смех; много напакостишь – на рогатину поднимут… Полно, ехать ли уж?»

Спрашивал он рапортом у Осла: «Ежели-де ни большие, ни малые злодеяния совершать не разрешается, то нельзя ли хоть средние злодеяния совершать?» – но Осел ответил уклончиво: «Все-де нужные по сему предмету указания вы найдете в Лесном уставе». Заглянул он в Лесной устав, но там обо всем говорилось: и о пушной подати, и о грибной, и об ягодной, даже об шишках еловых, а о злодеяниях – молчок! И затем, на все его дальнейшие докуки и настояния, осел отвечал с одинаковою загадочностью: «Действуйте по пристойности!»

– Вот до какого мы времени дожили! – роптал Топтыгин 3-й. – Чин на тебя большой накладывают, а какими злодействами его подтвердить – не указывают!

И опять мелькнуло у него в голове: «Полно, ехать ли?» – и если б не вспомнилось, какая уйма подъемных и прогонных денег для него в казначействе припасена, право, кажется, не поехал бы!

Прибыл он в трущобу на своих на двоих – очень скромно. Ни официальных приемов не назначил, ни докладных дней, а прямо юркнул в берлогу, засунул лапу в хайло и залег. Лежит и думает: «Даже с зайца шкуру содрать нельзя – и то, пожалуй, за злодейство сочтут! И кто сочтет? добро бы Лев или Осел – это бы куда ни шло! – а то мужики какие-то. Да Историю еще какую-то нашли – вот уж подлинно ис-то-ри-я!!» Хохочет Топтыгин в берлоге, про Историю вспоминаючи, а на сердце у него жутко: чует он, что сам Лев Истории боится… Как тут будешь лесную сволочь подтягивать – и ума приложить не может. Спрашивают с него много, а разбойничать не велят! В какую бы сторону он ни устремился, только что разбежится – стой, погоди! не в свое место заехал! Везде «права» завелись. Даже у белки, и у той нынче права! Дробину тебе в нос – вот какие твои права! У них – права, а у него, вишь, обязанности! Да и обязанностей-то настоящих нет – просто пустое место! Они – друг друга поедом едят, а он – задрать никого не смеет! На что похоже! А все Осел! Он, именно он мудрит, он эту канитель разводит! «Кто осла дивия быстра соделал? узы ему кто разрешил?» – вот об чем нужно бы ему всечасно помнить, а он об «правах» мычит! «Действуйте по пристойности!» – ах!

Долго он таким образом лапу сосал и даже настоящим образом в управление вверенной ему трущобой не вступал. Пробовал он однажды об себе «по пристойности» заявить, влез на самую высокую сосну и оттуда не своим голосом рявкнул, но и от этого пользы не вышло. Лесная сволочь, давно не видя злодейств, до того обнаглела, что, услышавши его рев, только молвила: «Чу, Мишка ревет! гляди, что лапу во сне прокусил!» С тем и отъехал Топтыгин 3-й опять в берлогу…

Но повторяю: он был медведь умный и не затем в берлогу залег, чтобы в бесплодных сетованиях изнывать, а затем, чтоб до чего-нибудь настоящего додуматься.

И додумался.

Дело в том, что, покуда он лежал, в лесу все само собой установленным порядком шло. Порядок этот, конечно, нельзя было назвать вполне «благополучным», но ведь задача воеводства совсем не в том состоит, чтобы достигать какого-то мечтательного благополучия, а в том, чтобы исстари заведенный порядок (хотя бы и неблагополучный) от повреждений оберегать и ограждать. И не в том, чтобы какие-то большие, средние или малые злодейства устраивать, а довольствоваться злодействами «натуральными». Ежели исстари повелось, что волки с зайцев шкуру дерут, а коршуны и совы ворон ощипывают, то хотя в таком «порядке» ничего благополучного нет, но так как это все-таки «порядок» – стало быть, и следует признать его за таковой. А ежели при этом ни зайцы, ни вороны не только не ропщут, но продолжают плодиться и населять землю, то это значит, что «порядок» не выходит из определенных ему искони границ. Неужели и этих «натуральных» злодейств недостаточно?

В данном случае все именно так происходило. Ни разу лес не изменил той физиономии, которая ему приличествовала. И днем и ночью он гремел миллионами голосов, из которых одни представляли агонизирующий вопль, другие – победный клик. И наружные формы, и звуки, и светотени, и состав населения – все представлялось неизменным, как бы застывшим. Словом сказать, это был порядок, до такой степени установившийся и прочный, что при виде его даже самому лютому, рьяному воеводе не могла прийти в голову мысль о каких-либо увенчательных злодействах, да еще «под личною вашего степенства ответственностью».

Таким образом, перед умственным взором Топтыгина 3-го вдруг выросла целая теория неблагополучного благополучия. Выросла со всеми подробностями и даже с готовой проверкой на практике. И вспомнилось ему, как однажды, в дружеской беседе, Осел говорил:

– Об каких это вы всё злодействах допрашиваете? Главное в нашем ремесле – это: laissez passer, laissez faire! Или, по-русски выражаясь: «Дурак на дураке сидит и дураком погоняет!» Вот вам. Если вы, мой друг, станете этого правила держаться, то и злодейство само собой сделается, и все у вас будет обстоять благополучно!

Так оно именно по его и выходит. Надо только сидеть и радоваться, что дурак дурака дураком погоняет, а все остальное приложится.

– Я даже не понимаю, зачем воевод посылают! ведь и без них… – слиберальничал было майор, но, вспомнив о присвоенном ему содержании, замял нескромную мысль: ничего, ничего, молчание…

С этими словами он перевернулся на другой бок и решился выходить из берлоги только для получения присвоенного содержания. И затем все пошло в лесу как по маслу. Майор спал, а мужики приносили поросят, кур, меду и даже сивухи и складывали свои дани у входа в берлогу. В указанные часы майор просыпался, выходил из берлоги и жрал.

Таким образом пролежал Топтыгин 3-й в берлоге многие годы. И так как неблагополучные, но вожделенные лесные порядки ни разу в это время нарушены не были и так как никаких при этом злодейств, кроме «натуральных», не производилось, то и Лев не оставил его милостью. Сначала произвел в подполковники, потом в полковники и наконец…

Но тут явились в трущобу мужики-лукаши, и вышел Топтыгин 3-й из берлоги в поле. И постигла его участь всех пушных зверей.

... Злодейства крупные и серьезные нередко именуются блестящими и, в качестве таковых, заносятся на скрижали Истории. Злодейства же малые и шуточные именуются срамными, и не только Историю в заблуждение не вводят, но и от современников не получают похвалы. I. ТОПТЫГИН 1-й Топтыгин 1-й отлично это понимал. Был он старый служака-зверь, умел берлоги строить и деревья с корнями выворачивать; следовательно, до некоторой степени и инженерное искусство знал. Но самое драгоценное качество его заключалось в том, что он во что бы то ни стало на скрижали Истории попасть желал, и ради этого всему на свете предпочитал блеск кровопролитий. Так что об чем бы с ним ни заговорили: об торговле ли, о промышленности ли, об науках ли - он все на одно поворачивал: "Кровопролитиев... кровопролитиев... вот чего нужно!" За это Лев произвел его в майорский чин и, в виде временной меры, послал в дальний лес, вроде как воеводой, внутренних супостатов усмирять. Узнала лесная челядь, что майор к ним в лес едет, и задумалась. Такая в ту пору вольница между лесными мужиками шла, что всякий по-своему норовил. Звери - рыскали, птицы - летали, насекомые - ползали; а в ногу никто маршировать не хотел. Понимали мужики, что их за это не похвалят, но сами собой остепениться уж не могли. "Вот ужо приедет майор, - говорили они, - засыплет он нам - тогда мы и узнаем, как Кузькину тещу зовут!" И точно: не успели мужики оглянуться, а Топтыгин уж тут как тут. Прибежал он на воеводство ранним утром, в самый Михайлов день, и сейчас же решил: "Быть назавтра кровопролитию". Что заставило его принять такое решение - неизвестно: ибо он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина. И непременно бы он свой план выполнил, если бы лукавый его не попутал. Дело в том, что, в ожидании кровопролития, задумал Топтыгин именины свои отпраздновать. Купил ведро водки и напился в одиночку пьян. А так как берлоги он для себя еще не выстроил, то пришлось ему, пьяному, среди полянки спать лечь. Улегся и захрапел, а под утро, как на грех, случилось мимо той полянки лететь Чижику. Особенный это был Чижик, умный: и ведерко таскать умел, и спеть, по нужде, за канарейку мог. Все птицы, глядя на него, радовались, говорили: "Увидите, что наш Чижик со временем поноску носить будет!" Даже до Льва об его уме слух дошел, и не раз он Ослу говаривал (Осел в ту пору у него в советах за мудреца слыл): "Хоть одним бы ухом послушал, как Чижик у меня в когтях петь будет!" Но как ни умен был Чижик, а тут не догадался. Думал, что гнилой чурбан на поляне валяется, сел на медведя и запел. А у Топтыгина сон тонок. Чует он, что по туше у него кто-то прыгает, и думает: "Беспременно это должен быть внутренний супостат!" - Кто там бездельным обычаем по воеводской туше прыгает? - рявкнул он, наконец. Улететь бы Чижику надо, а он и тут не догадался. Сидит себе да дивится: чурбан заговорил! Ну, натурально, майор не стерпел: сгреб грубияна в лапу, да, не рассмотревши с похмелья, взял и съел. Съесть-то съел, да съевши спохватился: "Что такое я съел? И какой же это супостат, от которого даже на зубах ничего не осталось?" Думал-думал, но ничего, скотина, не выдумал. Съел - только и всего. И никаким родом этого глупого дела поправить нельзя. Потому что, ежели даже самую невинную птицу сожрать, то и она точно так же в майорском брюхе сгниет, как и самая преступная. - Зачем я его съел? - допрашивал сам себя Топтыгин, - меня Лев, посылаючи сюда, предупреждал: "Делай знатные дела, от бездельных же стерегись!" - а я, с первого же шага, чижей глотать вздумал! Ну, да ничего! первый блин всегда комом! Хорошо, что, по раннему времени, никто дурачества моего не видал. Увы! не знал, видно, Топтыгин, что в сфере административной деятельности первая-то ошибка и есть самая фатальная. Что, давши с самого начала административному бегу направление вкось, оно впоследствии все больше и больше будет отдалять его от прямой линии... И точно, не успел он успокоиться на мысли, что никто его дурачества не видел, как слышит, что скворка ему с соседней березы кричит: - Дурак! его прислали к одному знаменателю нас приводить, а он Чижика съел! Взбеленился майор; полез за скворцом на березу, а скворец, не будь глуп, на другую перепорхнул. Медведь - на другую, а скворка - опять на первую. Лазил-лазил майор, мочи нет измучился. А глядя на скворца, и ворона осмелилась: - Вот так скотина! добрые люди кровопролитиев от него ждали, а он Чижика съел! Он - за вороной, ан из-за куста заинька выпрыгнул: - Бурбон стоеросовый! Чижика съел! Комар из-за тридевять земель прилетел: - Risum teneatis, amici! [Возможно ли не рассмеяться, друзья! (лат.), из послания Горация Пизону и его сыновьям ("Наука поэзии")] Чижика съел! Лягушка в болоте квакнула: - Олух царя небесного! Чижика съел! Словом сказать, и смешно, и обидно. Тычется майор то в одну, то в другую сторону, хочет насмешников переловить, и все мимо. И что больше старается, то у него глупее выходит. Не прошло и часу, как в лесу уж все, от мала до велика, знали, что Топтыгин-майор Чижика съел. Весь лес вознегодовал. Не того от нового воеводы ждали. Думали, что он дебри и болота блеском кровопролитий воспрославит, а он на-тко что сделал! И куда ни направит Михаиле Иваныч свой путь, везде по сторонам словно стон стоит: "Дурень ты, дурень! Чижика съел!" Заметался Топтыгин, благим матом взревел. Только однажды в жизни с ним нечто подобное случилось. Выгнали его в ту пору из берлоги и напустили стаю шавок - так и впились, собачьи дети, и в уши, и в загривок, и под хвост! Вот так уж подлинно он смерть в глаза видел! Однако все-таки кой-как отбоярился: штук с десяток шавок перекалечил, а от остальных утек. А теперь и утечь некуда. Всякий куст, всякое дерево, всякая кочка, словно живые, дразнятся, а он - слушай! Филин, уж на что глупая птица, а и тот, наслышавшись от других, по ночам ухает: "Дурак! Чижика съел!" Но что всего важнее: не только он сам унижение терпит, но видит, что и начальственный авторитет в самом своем принципе с каждым днем все больше да больше умаляется. Того гляди, и в соседние трущобы слух пройдет, и там его на смех подымут! Удивительно, как иногда причины самые ничтожные к самым серьезным последствиям приводят. Маленькая птица Чижик, а такому, можно сказать, стервятнику репутацию навек изгадил! Покуда не съел его майор, никому и на мысль не приходило сказать, что Топтыгин дурак. Все говорили: "Ваше степенство! вы - наши отцы, мы - ваши дети!" Все знали, что сам Осел за него перед Львом предстательствует, а уж если Осел кого ценит - стало быть, он того стоит. И вот, благодаря какой-то ничтожнейшей административной ошибке, всем сразу открылось. У всех словно само собой с языка слетело: "Дурак! Чижика съел!" Все равно, как если б кто бедного крохотного гимназистика педагогическими мерами до самоубийства довел... Но нет, и это не так, потому что довести гимназистика до самоубийства - это уж не срамное злодейство, а самое настоящее, к которому, пожалуй, прислушается и История... Но... Чижик! скажите на милость! Чижик! "Этакая ведь, братцы, уморушка!" - крикнули хором воробьи, ежи и лягушки. Сначала о поступке Топтыгина говорили с негодованием (за родную трущобу стыдно); потом стали дразниться; сначала дразнили окольные, потом начали вторить и дальние; сначала птицы, потом лягушки, комары, мухи. Все болото, весь лес. - Так вот оно, общественное-то мнение что значит! - тужил Топтыгин, утирая лапой обшарпанное в кустах рыло, - а потом, пожалуй, и на скрижали Истории попадешь... с Чижиком! А История такое большое дело, что и Топтыгин, при упоминовении об ней, задумывался. Сам по себе, он знал об ней очень смутно, но от Осла слыхал, что даже Лев ее боится: "Не хорошо, говорит, в зверином образе на скрижали попасть!" История только отменнейшие кровопролития ценит, а о малых упоминает с оплеванием. Вот если б он, для начала, стадо коров перерезал, целую деревню воровством обездолил или избу у полесовщика по бревну раскатал - ну, тогда История... а впрочем, наплевать бы тогда на Историю! Главное, Осел бы тогда ему лестное письмо написал! А теперь, смотрите-ка! - съел Чижика и тем себя воспрославил! Из-за тысячи верст прискакал, сколько прогонов и порционов извел - и первым делом Чижика съел... ах! Мальчишки на школьных скамьях будут знать! И дикий тунгуз, и сын степей калмык - все будут говорить: "Майора Топтыгина послали супостата покорить, а он, вместо того. Чижика съел!" Ведь у него, у майора, у самого дети в гимназию ходят! До сих пор их майорскими детьми величали, а напредки проходу им школяры не дадут, будут кричать: "Чижика съел! Чижика съел!" Сколько потребуется генеральных крозопролитиев учинить, чтоб экую пакость загладить! Сколько народу ограбить, разорить, загубить! Проклятое то время, которое с помощью крупных злодеяний цитадель общественного благоустройства сооружает, но срамное, срамное, тысячекратно срамное то время, которое той же цели мнит достигнуть с помощью злодеяний срамных и малых! Мечется Топтыгин, ночей не спит, докладов не принимает, все об одном думает: "Ах, что-то Осел об моей майорской проказе скажет!" И вдруг, словно сон в руку, предписание от Осла: "До сведения его высокостепенства господина Льва дошло, что вы внутренних врагов не усмирили, а Чижика съели - правда ли?" Пришлось сознаваться. Покаялся Топтыгин, написал рапорт и ждет. Разумеется, никакого иного ответа и быть не могло, кроме одного: "Дурак! Чижика съел!" Но частным образом Осел дал виноватому знать (Медведь-то ему кадочку с медом в презент при рапорте отослал): "Непременно вам нужно особливое кровопролитие учинить, дабы гнусное оное впечатление истребить..." - Коли за этим дело стало, так я еще репутацию свою поправлю! - молвил Михаиле Иваныч и сейчас же напал на стадо баранов и всех до единого перерезал. Потом бабу в малиннике поймал и лукошко с малиной отнял. Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил. Сделавши все это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения. Однако ожидания его не сбылись. Хотя Осел, воспользовавшись первым же случаем, подвиги Топтыгина в лучшем виде расписал, но Лев не только не наградил его, но собственнолапно на Ословом докладе сбоку нацарапал: "Не верю, штоп сей офицер храбр был; ибо это тот самый Таптыгин, который маво Любимова Чижика сиел!" И приказал отчислить его по инфантерии. Так и остался Топтыгин 1-й майором навек. А если б он прямо с типографий начал - быть бы ему теперь генералом.

Радищев - писатель, именем которого мы гордимся. Из всех замечательных людей XVIII века он ближе и роднее всех советскому гражданину. Недаром первый памятник, воздвигнутый молодой Советской республикой, был памятник Радищеву.

Радищев дорог нам как первый русский революционер, борец против самодержавия и крепостного права, против угнетения человека. Он «вольность первый прорицал», - можем мы сказать о нём словами самого Радищева. Начиная с Радищева, русская литература приобретает новое, ценнейшее качество: возникает непосредственная связь передовой художественной литературы с общественно- революционным движением.

Радищев был широко образованным человеком.

Он имел большие знания в химии, физике, астрономии, минералогии, ботанике, медицине, политической экономии; работал и в области истории, агрономии, теории стиха; знал французский, немецкий, английский, латинский и итальянский языки. Но самое главное - все свои обширнейшие знания, все силы своего ума, чувства и воли он отдал делу служения родине, борьбе за народную революцию, за свободу и счастье трудового народа.

Биография Радищева.

Александр Николаевич Радищев родился 20 августа 1749 года в семье крупного помещика. В селе Верхнем Аблязове Саратовского наместничества (ныне Кузнецкого района Пензенской области), на лоне природы Поволжья, в помещичьей усадьбе прошли его детские годы. Крепостная няня и крепостной дядька рассказывали ему народные сказки, вводили его в мир народной поэзии.

Отец Радищева был человек культурный; мать - женщина добрая и чуткая.

Крестьянам у них жилось гораздо лучше, чем у других помещиков, так что во время восстания Пугачёва крепостные спасли от пугачёвцев отца Радищева, его братьев и сестёр. Далеко не такими были помещики - соседи Радищевых. Так, например, в шести верстах от Аблязова находилось поместье Зубова. Этот помешик был настоящий изверг; он совершенно обобрал своих крестьян, отнял у них всё, что они имели. кормил их, как скотину, из общих корыт и зверски наказывал. Радищев знал это. Такие впечатления навсегда врезались в его память.

Лет семи Радищева отправили в Москву. Здесь он жил в семье своего дяди. Вместе с его детьми Радищев учился у лучших профессоров Московского университета, а их общим гувернёром был француз - республиканец по взглядам.

В 1762 году, во время пребывания в Москве Екатерины П, Радищев по ходатайству дяди был «пожалован в пажи. Вскоре после этого Радищев переехал в Петербург и стал учиться в Пажеском корпусе. Образование было здесь поставлено плохо; всё внимание было обращено на воспитание из пажей придворных. Дежурство во дворце и присутствие на всех торжествах вводило пажей в обстановку придворной жизни. Радищев вынес отсюда много впечатлений, которыми впоследствии воспользовался для описания в своём «Путешествии» нравов придворного общества.

В 1766 году в связи с намерениями Екатерины II созвать комиссию по составлению нового Уложения (свода законов) потребовались образованные законоведы. Решено было послать двенадцать молодых дворян в Германию (в Лейпциг) для изучения права. В число этих двенадцати попал и Радищев.

В начале 1767 года Радищев и его товарищи приехали в Лейпциг. Глубокая любовь к народу, к родной природе, тяжёлые воспоминания об ужасах крепостничества и, наконец, оставившие неизгладимый след картины раболепия и нравов придворного общества - вот что воспитывало в Радищеве человека-гражданина, борца против тирании, вот что принёс он с собой за границу. Та обширная политическая литература, которую изучал Радищев за границей, была близка и понятна ему: она только расширяла и оформляла те свободолюбивые идеи, которые уже были заложены на родине.

Радищев пробыл в университете около пяти лет. Он изучал юридические науки, языки, философию, естественные науки и медицину. Кроме того, он много читал, изучая лучшие достижения передовой русской и западноевропейской научной литературы, в частности французской. В это время во Франции назревала буржуазная революция. Своими сочинениями её подготавливали те передовые писатели, которые получили название «просветителей». Ленин указывает, что «в ту пору, когда писали просветители XVIII века...все общественные вопросы сводились к борьбе с крепостным правом и его остатками». Эта антикрепостническая направленность произведений французских просветителей, их протест против угнетения человека были близки Радищеву, вольнолюбивому сыну страны, изнемогавшей под игом крепостничества и самодержавия.

После пятилетнего пребывания за границей Радищев вернулся в Петербург. То, что он увидел в своём отечестве, глубоко потрясло его. В первые же дни после его возвращения - зрелище публичной казни участников бунта, вызванного эпидемией чумы.

Комиссия по составлению нового Уложения была распущена. Работать в ней Радищеву не пришлось. Он вынужден был поступить на скромную должность протоколиста в сенате. Здесь он познакомился с «делами» о злоупотреблениях помещиков. Ужасные картины жестоких истязаний и даже убийств крепостных, зверских усмирений восставших крестьян «мелким ружьём и пушкой» проходили перед Радищевым, когда он читал казённые бумаги. Работа протоколиста не могла удовлетворить Радищева, и он перешёл на военную службу, которую также скоро бросил (в 1775 г.).

Радищев принимает участие в организованном Новиковым «Обществе, старающемся о напечатании книг».

В 1777 году Радищев поступил на службу в Коммерц-коллегию, ведавшую торговлей и промышленностью. Во главе этого учреждения стоял образованный вельможа А. Р. Воронцов. Вскоре Воронцов оценил Радищева и стал ему покровительствовать* В 1780 году Радищев был назначен помощником управляющего петербургской таможней, а в 1790 году - управляющим. Но ни служба, по которой он быстро продвигался, ни счастливо сложившаяся семейная жизнь (Радищев женился в 1775 г.) не могли отвлечь его от борьбы за свободу народа. В своих произведениях он неизменно проводил свободолюбивые идеи, вкладывал в написанное всё своё сердце, пламенеющее любовью к свободе, стойкость и непримиримость бойца-революционера.

Политические события, развёртывавшиеся в России (Пугачёвское восстание), в Северной Америке (война за независимость 1776-1783 гг.), во Франции (революция 1789 г.), поднимали и укрепляли революционные настроения Радищева.

На борьбу американских колоний за независимость он откликается одой «Вольность» (1781 -1783), которая представляла собой приветствие американскому народу, освободившему себя от власти Англии, и призыв к революции в России. Ода не была полностью напечатана при жизни Радищева; отрывки из неё он поместил в главу «Тверь» своего основного труда - «Путешествие из Петербурга в Москву».

Но когда Америка стала независимой страной, Радищев понял истинный характер американской «демократии» и заклеймил её как лживую. В главе «Хотилов» своего «Путешествия» он писал, что в Америке «сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысячи не имеют надежного пропитания, ни собственного от зноя и мраза (мороза) укрова». Ж

В 1789 году Радищев напечатал книгу «Житие Ф. В. Ушакова». В ней он рассказал о жизни своего близкого друга, с которым жил и учился в Лейпциге (Ушаков умер в Лейпциге в 1770 г.). Книга была насыщена свободолюбивыми идеями.

Основным трудом, над которым Радищев в это время работал, была книга «Путешествие из Петербурга в Москву». Задумал он это произведение давно, вскоре после приезда из Лейпцига на родину, и работал над ним с перерывами около десяти лет. (Один такой перерыв вызвала в 1783 г. смерть любимой жены.) С 1785 года он возобновляет работу и заканчивает книгу в 1789 году. В июле 1789 года Радищев получил у петербургского обер-полицмейстера разрешение на печатание книги. Но типография, куда он обратился, побоялась её печатать. Тогда Радищев купил печатный станок и устроил типографию у себя на дому. В ней он и напечатал «Путешествие из Петербурга в Москву». Закончив в мае 1790 года печатание 650 экземпляров книги, Радищев отдал в продажу только 25 экземпляров да несколько роздал друзьям и знакомым. Книга вызвала небывалый шум. Скоро она дошла и до Екатерины. Читая «Путешествие», царица пришла в негодование. В своих примечаниях к книге она писала: «Надежды полагает на бунт мужиков..» Царям грозится плахою...» Намерения автора - «показать недостаток теперешнего образа управления и пороки оного (его)» и т. п. Своему секретарю Екатерина сказала о Радищеве: «Он бунтовщик хуже Пугачёва». Хотя книга была издана без имени автора, его вскоре нашли. 30 июня Радищева арестовали и заключили в Петропавловскую крепость. Перед арестом Радищев успел дать распоряжение, чтобы все оставшиеся экземпляры книги были сожжены. Следствие шло быстро, и уже в июле Судебная палата приговорила Радищева к смертной казни. Казнь была заменена ссылкой на 10 лет в Сибирь, в Илимский острог (около 1000 вёрст севернее Иркутска). Полубольного Радищева заковали в кандалы и отправили в Сибирь в ссылку. Екатерина II, заменяя казнь ссылкой, рассчитывала, что Радищев не вынесет тяжкого путешествия или долгой ссылки вдали от семьи, в мучительных раздумьях о судьбе детей. Так бы и случилось, если бы на помощь Радищеву не пришёл Воронцов. Благодаря его хлопотам кандалы с Радищева были сняты, и он получил возможность ехать в несколько лучших условиях!. В Тобольске догнала его родственница и привезла к нему двух младших детей.

После смерти Екатерины II (1796) Павел I разрешил Радищеву вернуться из Сибири. Ему было приказано поселиться в имении отца Немцове Калужской губернии, где он и пробыл четыре год», до смерти Павла I. По существу это тоже была ссылка, так как Радищев находился под надзором полиции и ему было запрещено выезжать из деревни. После вступления на престол Александра I в 1801 году Радищева совсем освободили от ссылки. Радищев переехал в Петербург н стал работать в Комиссии по составлению законов. Он составил «Записку о новых законах», где развивал мысль, что «лучше предупредить преступление, нежели оное наказывать», написал «Проект гражданского уложения», в котором говорил о равенстве всех сословий перед законом, об отмене телесных наказаний и пыток, о свободе печати и т. д.

Он оставался верен прежним своим взглядам. Но в комиссии заседали сановники совсем иных убеждений. Они косо смотрели на Радищева, видели в нём вольнодумца, которого не сломила даже ссылка. «Эх, Александр Николаевич! - сказал ему как-то раз руководитель комиссии граф Завадовский, - охота тебе пустословить по-прежнему... Или мало было тебе Сибири?» Эти слова были недвусмысленной угрозой. Смириться Радищев не мог, а бороться был не в силах. И он решил умереть, самой смертью своей протестуй против бесчеловечного режима самодержавия. 11 сентября 1802 года он отравился. «Потомство за меня отомстит»» - написал он незадолго до смерти.

Обновлено: 2011-03-03

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Полезный материал по теме